Ознакомьтесь с нашей политикой обработки персональных данных
01:42 

Калима

Janos
Knochen verbrennen bei 760 C...
Калима


Иногда воспоминания подолгу не отпускают меня; будто и не они продолжают жить за мой счет, а наоборот; в мае, когда солнце едва прорывается сквозь темноту, откуда-то издали до меня доносятся запахи воспоминаний, нагоняя своей тяжестью в любой сутолоке и покрывая прохожих пеленой ирреальности, скручивая в тугие узлы дороги, по которым я, может быть, собирался пройти, а затем врываются в меня и все начинается сначала. Я заказываю выпить, уже не различая тех, кому говорю «мне это…», указывая в неясные строки меню, уже не понимая, что находится подо мной и что вокруг меня, испытывая чувство отторжение к бликам на витрине, к холоду, идущему из содержимого кружки к ее стенкам и, собственно, пиву, когда понимаю, что внутри кружки именно пиво. Сад Калима скидывает с себя одеяло дней в жарком июле, оголяется от снега декабрем, проезжает мимо в дорогих машинах, в шлейфе чужих шарфов, бьется синевато и глухо в венах напудренных шей, сад Калима продается в ломбарде, подается с горячим, втекает в меня, когда я глотаю, с пивом, как корабль дураков, седлающий хмель; в квартире, где на первом этаже господин С. разговаривает со своим котом, будто с господином, и его заискивания пронизывают этажи и доносятся к моей комнате, расположенной, кажется, между осенью и господином М., вид которого всегда почему-то рассказывал мне о горячке и асфиксии, - я сижу у закрытого окна и смотрю, как у входа метро проститутка покачивается на ветру, ее рука лежит на парапете, волосы смешались с ветром, как проезжают машины, как поднимаются и спускаются в переходы кто-то, как кто-то проходит мимо раскачивающейся проститутки, как кто-то поднимает глаза вверх и, возможно, разглядывает меня, и пытается вообразить, отчего я сижу у окна в доме, где господин С. разговаривает со своим котом, господин М. похож на асфиксию и где, собственно, проститутка арендует комнату на первом этаже, столь же серую, как моя, и где однажды мне приходилось быть, чтобы одолжить сахар… есть в этой жизни такие секунды, затерянные где-то в глубине и никогда не показывающиеся, если только мы не призываем их, как эта, когда я спросил у нее, нельзя ли немного сахара, и она впустила меня внутрь, и оказалось, что комната проститутки ничем не отличается от моей комнаты, и оказалось, что у нее есть сахар, как у других людей, а еще на кровати сидел плюшевый олень, как у других девушек, и обои у нее были такие, что даже не подумаешь, что здесь живет проститутка.
Работает вентилятор, его лопасти напоминают мне память; для памяти бывают холодные сезоны, когда она перестает вращать свои оси и раскачиваться. Бывают жаркие времена бесперебойного вращения, уносящего к какому-либо центральному событию, какой-нибудь дате, какой-нибудь Лидии. Лидия всегда танцевала, как номинировалась на «Танцующую в темноте», на берегу большого озера Калима; не имело значение, идет ли дождь, она покачивалась, поднимая руки, в немой тишине или комарином жужжании; на ней была белая маечки и пахло вишней; откуда-то доносился этот запах весны, но вокруг озера не было вишневых деревьев; неясно был ли танец Лидии так хорош, как хорош он сейчас, когда проститутка раскачивается у метрополитена и напоминает мне Лидию, пахло ли тогда вишней, или это вишневое варенье на столе заставляет меня думать так; Лидия танцевала вдоль линии своего аутизма. Ей было двенадцать лет.
Жена господина С. умерла, ей было не более сорока, яичники, что-то с яичниками, говорят, в коридорах всегда говорят, она не боялась смерти, она была храброй женщиной, но ведь неясно, была ли она такой, или память… просто память. Ей было двенадцать лет, это совершенно точно, ведь над проспектом висят электронные часы, они показывают 12:12, я загадываю желание и знаю, что Лидии в тот год было двенадцать, сентябрь, а родилась она в декабре, было не очень снежно, был влажный снег и, падая, он превращался в грязь, мы шли по этой грязи к машине, Лидия не плакала, 12:13, проститутка поправляет волосы.
Иногда я почти не вспоминаю; тогда машины проносятся мимо, тогда все как-то не так, как должно быть, особенно заметно по осени, когда выпадает первый снег и мгновенно тает, мужчина в с татуировкой кольца перелистывает газету в метро, а я перелистываю свою. Но вот снова какой-то знак: без двенадцати полночь или на мусоровозе LI12*** и включается вентилятор; вначале легкий холодок по спине, затем наполненная ванна или лужа вдоль тротуара, неловкое отражение в зеркале, - вновь озеро Калима. Оно небольшое, спит в самом сердце парка, природа грубая, как стих Ригведы, и столь же истинно-величественна, как Ригведа. Озеро Калима стоит для нашего сердца ровно столь, сколько потрачено на его поиски. Лидия танцует вдоль берега, один ее крохотный шаг, и разум погрузится в холодную воду, заплачет лягушка; я говорю Лидии, что лягушки плачут от того, что умеют любить лишь раз в жизни и всем им есть о чем плакать: отвергнутым, потерявшим или еще не любившим. Последние плачут от предвкушения, как я – в долгой тишине, когда воспоминания не нагоняют на меня свою боль, в нелепой тоске по этой холодной боли, как лягушачья кожа, разбитый на множество, как лягушачья икра, нецелостный вне мучения памятью. Она поднимает руки, неловко, по-детски, пальцами одной руки играет с пальцами другой, в ее мире воздушные потоки и людские голоса смешаны и образуют монотонное гудение ее тюрьмы умственной отсталости; подгибает колени, как Одетта, удивленно смотрит в глаза отражения, распрямляет спину, улыбается мне; мои ноги в сочной траве этого берега, глаза по поверхности, я одет в праздное настроение, еще не знающий, во что обратится эта ничего не значащая минута в тот миг, как наступит ее конец. Время проносится вдоль проспекта и листает цифры на электронных часах.
Лидия ничего не решает, ее движения вне сферы рефлексии, ее жизнь нескончаемых танец в морщинах темноты и складках ночи; она видит рассвет, как первый и последний в своей жизни, в своем немощном восхищении жизнью напоминает виселицу, деревянную, но одухотворенную, манифестацию безразличия. Было очень много лягушек, их крики, как жемчуг вокруг шеи этого воспоминания. Утренний плач, вечерний, обеденный, свадебный. Я сказал ей, что лягушками становятся уснувшие, и мама стала лягушкой, и все остальные когда-нибудь тоже становятся, и мама и все остальные – все любят лишь раз; и у каждого есть повод для слез; холодная Калима забирает их и обращает в лягушек; лягушкой быть хорошо, нескончаемо плавать в глубоководье воспоминаний. Был снежный день, когда ее мать стала лягушкой, Лидия отнеслась к этому бесчувственно, но с любопытством; она еще не бывала на кладбище, и полюбила его так же, как любила солнце и все остальное. Лицо Лидии никогда не было темным; как горизонт отделяет небо от земли, кожа Лидии отделяла тьму ее жизни от болезненно-детской восторженности. Глаза немного раскосые, волосы русые, голос, как русалачьи песни – неразборчив и чем-то волшебен, вечно поет о гибели и любви. Город оборачивается ночью, яркими пятнами на дороге вспыхивают те или иные минуты, кислый запах старого воздуха в спальне, Лидия любила озеро Калима той единственной любовью, какая только возможно. Ее танец – сарабанда на похоронах короля, пляска святого Витта, что-то еще, блестят влажные от сочных трав лодыжки. Деревянные и грубые формы ее матери уже просматривались в Лидии, ее зачатки и латенции были чудовищны; волоски медленно бархатили ее тельце, словно темнота сквозь поры выходила наружу, я смотрел на нее, как смотрят на солнце – немного прищурившись, будто боясь повредиться о боль и безмятежность Лидии.
Я искал то место, где она могла бы отыскать покой, и не существовало ничего лучше после множества дорог и комнат, одинаково лишенных души, чем Калима. Я сказал, что призрачный священник служит озеру, и становится видим, когда первый солнечный луч касается туманного морока ровно тринадцатого сентября, - так ей стало понятно, почему мы останемся здесь до наступления осени. Здесь особенно четко были видны падающие звезды, как нигде и никогда более я не видел ничего подобного, так это того, чтобы звезды так часто и красиво падали вниз. Она продолжала танцевать, а я почему-то плакал; может от того, что что-то падало вниз, а я интуитивно ощущал боль и стремительность звездного падения и невольно сопереживал, или происходило что-то еще в ту ночь, когда на Лидии были зеленые сланцы, черная маечка на которой, по странной случайности, жили бисерные звезды; на мне льняные брюки, немного холодно, лягушки и что-то еще, какие-то подробности, скрытые от меня трясиной.
Все мои междометия, перипетии и минуты, как декорации большого театра для призраков прошлого; многорукая свора их стонов просачивается сквозь кирпичные и бетонные стены; их движения неуловимы, а интонации беспощадны; иногда они запирают меня в комнатах отелей, не давая выйти, или наполняют воздух душной и липкой тревогой, которая лишь кажется мне подобной от того, что от поднявшегося давления, кожа покрывается испариной; иногда их формы появляются в углах… жалкое тело, согнутое в пояснице дрожит, целуя собственные руки, а серебристый свет акцентирует выпуклые позвонки; этот позвоночник иногда подается на блюде, иногда изгибается вдоль шеи мимо проходящей дамы, иногда он вращается в зыбкой полутьме моих снов, но всюду и везде он присутствует, как вечная Лидия, освященная лунным светом ее недуга. Набирая ванну, я слышу, как в кране плачут лягушки; наверное, они застряли в трубе, и вода, бьющая струей мне в правую ногу, содержит в себе крупицы их слюны, соли и плача. Засыпая в пене, я могу чувствовать слизистые прикосновения, но никогда не нахожу вещественного подтверждения их присутствия. Я сказал Лидии, что утонувшие становятся королями лягушек, ведь им особенно повезло заснуть именно в объятьях Калимы, у самого ее глубоководного трона из ила и водорослей, и такие лягушки – самые крупные, самые певучие и чувствительные. Все хотят стать лягушкой, - сказал я, - все от рождения лишь и думают о том, что однажды они тоже будут петь луне, пытаться рассказать каково это, плыть в нескончаемой и вязкой глубине, воспевать зеленоватые иллюзии и лишенные коридоров пространства; нескончаемые дали покачивающихся лесов, спящую в иле тревогу, волглые деревья, пришвартованные к берегу, встречать своим криком молчаливых новорожденных, и нырять в омуты ради жемчуга для холодной Калимы; слагать гимны ее красоте – вечной и лотосовой коже, дремлющей в сакральных местах нереста; в глубине, в глубине, где ни единого луча солнца, где нет звуков поверхности, шума улиц и суеты, где безмятежно растянуты во все стороны, как меридианы, как радиусы и нескончаемости – ее длинные обесцвеченные волосы; где коралловая красота мраморно-застывшего остова, как давно рухнувшая с постамента античная статуя, ушедшая на дна и сохранившая свою нетленную красоту; как хорошо петь поэзии глубоководного движения, протокам и малахитовым ключам, дельтам, излучинам; искать в темноте свергнутые с поверхности предметы, кольца и следы преступлений; как хорошо петь среди полей отложенной икры и ползать по ночной траве на берегу, целуя перепончатыми лапами острие осоки; как прекрасно в тумане и вечности, не умирая, воскресать каждое утро для молитвенного плача и горестного сочувствия солнцу, - которое не хочет погрузиться в пучину озера.
Вновь сутолока и запахи, обострение рецепторов и наступления провалов памяти. Несколько месяцев молчания, затем вновь – Лидии было двенадцать лет; мне было тридцать восемь, далекий берег Калимы, волшебный аромат вишни, и силуэт стрекозы черным отпечатком на фоне солнца. Там, внизу, Лидия могла найти себя; ее русалочий голос, наконец, мог обрести чарующую власть; ее безумие скреститься с темнотой… мой день, как комната в огромном дворце памяти, сложенном из тысячи комнат прошлых дней, и мое движение – это неустанное повторение монотонных сочетаний, звуков и растяжения мышц. Иногда все смолкает, и в своих беспокойных снах я вижу озеро Калима, его гладь, растянутые и поломанные отражения вещей, воспоминаний и Лидии, плывущей вдоль линии горизонта. Мы снимали тот дом за умеренную плату, за окном очередное утро очередного года с тех пор, кофе с тремя ложками сахара, ветер подхватывает за окном бумажный пакет и несет его вдоль проспекта; какая-то жизнь в минуту наполняется решительным смыслом и совершает с собой нечто, чего не случалось никогда прежде, - в замке памяти появляется новая комната пыток… сны уводят нас обратно, а так как большая часть этих комнат возведены в детстве, мы уже не можем вспомнить декораций и имена чудовищ, но танцующий позвоночник, как рыба в озере, в озере моих воспоминаний, мне известен лучше, чем что бы то ни было: когда падали звезды, когда я плакал, Лидия обняла меня, и я ощутил этот ее выпирающий позвоночник… вновь вспоминаю, что на ней была белая маечка. Кажется, в том прикосновении к ее позвоночнику была возведена последняя комната моего сооружения, и ничего более совершенного, более чудовищного и грациозного никогда впредь уже не появится; этот позвоночник затмил своей белизной все прочие мои сны, он светится, как фонарь глубоководной рыбы, он мчится, рассекая волны, в темной глубине, иногда его свечение падает на утонувшие щеки холодной Калимы, но тотчас сон завершается, и я не вижу ее холодного остова, каралово-оголенных жил и серой плоти, объеденной рыбами; все остается полусказанным в моих снах, как обычно и бывает, когда ты заходишь в гости к проститутке за сахаром и получаешь лишь сахар и ничего более… чувство незавершенности и неполноты приключения сопровождает каждую нашу минуту, и особенно яростно оно ощутимо в минуту сна, торжественного воспоминания, молчаливой литании: воды, темные, как кровь и живые, как кровь, заполняют мою комнату, и вокруг моей кровати плавают позвоночники, источая свечение, играя тенями и отголосками прошлого, но никогда, сколько бы я не следовал за их движением, мне не удавалось увидеть в своих снах холодную деву озера, ее застывшие движение, ее потухшие рецепторы, ее темную жизнь, глубоководные провалы глазниц, ее танец в зыбкой трясине и оголенные кости… стоит приблизиться, и начинается утро, плачут лягушки, как петухи, над этой сумрачной картиной леса из водорослей, где Лидия пляшет сарабанду для умершего короля, вытягивает в плоскости руки, пальцами одной кисти пытается коснуться пальцев другой… скользкая, как лягушка; тонкая, как движение памяти, неуловимое воспоминание на дне Калима, озера моей памяти.

Комментарии
2013-07-28 в 04:05 

Iver N.
Чслапд чушвпчке оржыпршщо.
ух ты. хорошо..

   

здравствуйте, сейчас я сломаю ваш мозг. садитесь удобнее...

главная